Женские секреты arrow Истории о любви arrow Рассказ Гаврош и ее Анна
19:03:2024 г.

Рассказ Гаврош и ее Анна

Image

 

Сегодня с утра опять хоть звони в «Медицину катастроф» - полезла в шкаф за какой-то важной ксивой – уже забыла за какой – и наткнулась на эти письма. Малаховка-Кёльн, Малаховка-Кёльн, Малаховка-Кёльн.

 

 

Сегодня с утра опять хоть звони в «Медицину катастроф» - полезла в шкаф за какой-то важной ксивой – уже забыла за какой – и наткнулась на эти письма. Малаховка-Кёльн, Малаховка-Кёльн, Малаховка-Кёльн.

Ольге фон Коссель – так по-немецки звучит моё имя, точнее, звучало двадцать лет назад, когда эти письма были написаны и отправлены мне – студентке Кёльнского университета.

И ведь Анна просила меня уничтожить их, но я сочла это высокопарным бредом и оставила себе. Да, она так и сказала: «Сожги, пожалуйста, мои письма, уж будь так добра!»

«Нет, Анна, я никогда не буду так добра, - я изо всех сил скрывала отчаяние, охватившее меня от ее слов. – Я буду читать их своим друзьям, когда стану рассказывать им о нашем романе…».

Ни слова не говоря больше, Анна повесила трубку. Если бы я только знала, на какую муку обрекаю себя! И теперь, двадцать лет спустя, точно хлыстом ударяет меня вот это: «Моя дорогая, моя золотая девочка!» Полно, я не девочка.

Сегодня, наконец, надо решиться на это. Сжечь-не сжечь, а уж порвать и выбросить к чертовой матери – это уж точно. Тем сумасшедшим, почему-то очень дождливым летом мне было двадцать, а Анне вдвое больше, поэтому, когда она встречала меня по вечерам на платформе, прохожие, вероятно, думали, что это мама встречает молоденькую дочку.

Сердце мое начинало прыгать, точно пинг-понговый мяч, когда я видела вдалеке ее – невысокую, темноволосую, с короткой мальчишеской стрижкой, в простенькой ситцевой блузе, так складно, так красиво обхватывающей ее грудь и уже начинающее полнеть тело. Обнявшись и оживленно болтая, мы шли длинными, сырыми, поселковыми улицами к ее дому, так весело пахнущему свежим деревом, свежим чаем, свежим бельем – короче, свежестью.

Еще там были сосны, яблоки, занавески на окнах, маленькая коричневая, точно желудь, собака, гул поездов вдали и десятилетний Анин сынишка Назарчик. Был еще муж, но тем летом он гостил где-то в Соединенных Штатах, а шустрый, щуплый Назаренок – в стоптанных кроссовках, натянутых на босые ножки, и закатанных до колен брючках бросался нам навстречу. Назарчик тоже писал стихи и недавно пришел в нашу детскую литературную студию.

Я хорошо помню тот день, когда впервые увидела их – мы выступали на радио, тогда-то Михаловна, руководительница студии, и познакомила меня с новеньким черноглазым пацаненком и его такой же черноглазой и ласковой мамой. Пацаненок лип к матери, точно маленький. Я уже два года как осталась без родителей, поэтому такие вот картинки, мягко говоря, меня умиляли мало.

Но незнакомая черноглазка была проста и мила. Она похвалила мои стихи и сказала, что давно мечтала познакомиться. Оказывается, они ходили в студию уже месяц, а я сдавала экзамены и все прошляпила. После радио мы сидели в каком-то кафе, и Анна уже со смехом держала меня за руку.

«Вы поосторожней с ней, - предупредила Михаловна Анну, закуривая и лукаво глядя на меня. – Она у нас влюбляется в хорошеньких женщин!»
Все засмеялись, я засмеялась тоже, а Анна, нагнувшись ко мне, шепнула в самое мое ухо: «Только ты, пожалуйста, не влюбляйся в меня, а то что же я буду с тобой делать?»

«Постараюсь. Но обещать ничего не могу…» - я уже решила быть с нею серьезной и немногословной.

Прощаясь со всеми нами, Анна неожиданно сказала мне: «Может быть, проводишь нас с Назаром до Малаховки? Честное слово, мне так скучно одной…»

Я поехала с ней. Уложив расходившегося Назара спать, мы сидели на террасе, и она грызла яблоко, из яблока брызнул сок, я попыталась вытереть ей щёку и нечаянно оказалась слишком близко…

Утром, провожая меня на электричку, Анна сказала: «Имей в виду, я буду звать тебя «Гаврош». «Зови!» - разрешила я. И стала ездить в Малаховку почти каждый день. Наутро, одурев от бессонной ночи, я всегда засыпала в электричке и на московском вокзале, второпях разбуженная кем-то, не всегда могла сообразить, что со мной случилось и где я нахожусь.

Находилась я, безусловно, в раю – тут и гадать было нечего. Между тем, подоспела осень и приблизился день моего отъезда в Кёльн, но я уже готова была отказаться от поездки: как я выдержу вдали от Анны целые полгода? Внезапно выяснилось, что отказаться мне никак нельзя - и все радовались, а я была безутешна. Не буду говорить, как мы расставались – потому что ничего нового не скажу.

По ночам в Кёльне мне снились яблоки – тугие и прохладные, точно свежая простыня. Анна писала мне несколько раз в неделю. На моем столе стояла ее фотография – она – прелестно задумчивая, подперев щёку пухлой рукой – видела все, что я делаю у себя в комнате.

Друзья из студии сообщали мне в Кёльн, что ездили большой компанией – даже и с Михаловной – в Малаховку. «Анна весь дом увешала твоими фотографиями. Ждет тебя – не дождется. И, знаешь, страшно немного: судя по тому, что она говорит о тебе, видно, конечно, что влюблена. Но иногда кажется, будто говорит она о ком-то другом – представляет тебя какой-то идеальной девочкой. Честно говоря, мы думали, что вы знакомы ближе…»

Ближе было некуда. Но я вернусь – и мы познакомимся заново. Я вернулась - и мы почти тотчас расстались. Не буду говорить, почему и как это произошло. Видно, друзья мои оказались правы: я вовсе не была той идеальной девочкой, которую любила Анна.

 

 

 

Я еще пыталась все спасти, зачем-то звала ее на какие-то свидания в городе, она зачем-то на них приходила, в результате все становилось в тысячу раз больнее и запутанней.

Однажды я принесла ей в подарок яблоко – выбрала у продавщицы фруктов самое огромное, светящееся изнутри. Анна так смеялась! «Гаврошик, зачем мне яблоко? У меня их целый сад!» Потом она вроде бы даже просила Михаловну вытурить меня из литературной студии – дескать, ей тяжело встречаться с «этой испорченной девочкой».
Михаловна тогда для приличия наорала на меня: «Тебе учиться надо и стихи писать, а не путаться со взрослыми тетками…» Мне, собственно, нечего было ответить на это. Не объяснять же, что мы и поцеловались-то с Анной по-взрослому всего один раз.

И я приняла решение уйти. А кто, скажите, должен был уходить из студии? Маленький Назарчик? Он ведь тоже писал в Кёльн чудесные письма и называл меня в них своей старшей сестренкой. Потянулись эти беспросветные дни, я всерьез подумывала о самоубийстве.

Потом как-то поехали всей студией в Малаховку, выступать в детском доме. После концерта Анна пригласила студию к себе домой – пить чай и развлекаться. Разумеется, всех, кроме меня. И все шли – радостные, оживленные – к ней домой, и приближался уже тот миг, когда я должна была отделиться ото всех и одна отправиться к электричке.

Мы подошли к железнодорожному полотну не вовремя: мимо нас громыхал товарный состав. Только что я была далеко-далеко от Анны, а тут вдруг толпа смешалась, все как-то отступили назад, и мы оказались рядом, на расстоянии вытянутой руки. Меня обдало жаром, точно от костра – но что толку?

Так далеко друг от друга мы не были еще никогда. Даже когда нас разделяло расстояние в несколько тысяч километров – и Анна ждала моих писем, а я тосковала по ней в своем Кёльне – мы были настолько близки, что я порой чувствовала прикосновение ее пальцев к своей щеке.

Теперь жар моментально сменился могильным холодом – и я – чтоб не встречаться с ней глазами - сделала несколько шагов к полотну и неотрывно уставилась на колеса проходящего поезда. Анна, должно быть, подумала что-то страшное. Она решительно шагнула ко мне – и встала между мною и поездом – маленькая, бледная, решительная. Спиною к грохочущему товарняку, лицом – ко мне.

Теперь она неотрывно смотрела в мои глаза и кусала губы, когда-то целованные мной. А я смотрела на нее и всё хотела крикнуть: « Я люблю тебя, Анна! За эти твои губы, за эти вот дурацкие лаковые сапожки на твоих ногах, за последнее яблоко из твоего сада я отдам жизнь – отдам с радостью, не задумываясь ни на секунду…»

Состав шел долго, очень долго. И, если честно, я не сразу опомнилась, когда он отгрохотал где-то вдали. Исчезло Аннино лицо, все вдруг выплыли откуда-то из-за спины, из небытия, люди – наши студийцы, что-то говорила Михаловна своим низким голосом.

Они уходили – туда, за железную дорогу, где ждал их веселый дом с соснами, самоваром и моими фотографиями, теперь похороненными где-то в чулане. Мне было туда нельзя – и я стояла одна. Черта между мной и остальными пролегла так же отчетливо, как эти рельсы в снегу.

Меня не звали, просто уходили, не оглядываясь. Кто-то по-хозяйски взял меня за рукав куртки. Заяц! Заяц хмуро шмыгнула носом и сказала: « Поторапливайся, через пару минут придет московский поезд. Опоздаем – будем торчать еще сто лет в этой дыре. Ты же, кажется, звала меня к себе в гости? Или ты отказываешься?»

Я не поблагодарила Зайца, потому что за такое не благодарят, хоть и помнят всю жизнь. Мы круто развернулись и быстро пошли к московской платформе – наша электричка уже отчетливо стучала за ближним перелеском – она до сих пор стучит где-то в моей крови.

Нет уж, дудки, Анна, не дождешься, письма твои останутся со мной, пока я жива. А когда я окочурюсь, я запечатаю их и попрошу положить со мною в гроб.

Говорят, что письма хранят только старомодные люди. Но я не старомодна. Я стара. Мне скоро сорок лет. И в этом мое оправдание. Пока мы молоды, мы легко сжигаем письма, мосты и прочую судьбоносную чушь. А после собираем пепел по крупицам, ибо, если не будет этих крупиц – что тогда останется у нас, от нас, после нас?

 


Новые комментарии

Опросы

Что для Вас важно ?